Олеся Ольгерд
Жила себе женщина, и никого у неё не было. И она не могла полюбить, потому что никто не мог её научить.
Однажды она замесила тесто и вылепила красивый, но пустой внутри бублик; смотрела на него, лежащего на столе, и знала уже, что сделала его не чтобы съесть. Тогда она взяла всю любовь – по тёмным углам и амбарам и сусекам своего сердца прошла, по прошедшим годам и ушедшим ночам, по безрадостным дням и одиноким праздникам прошла с ведёрком и зелёной лопаточкой – всю ту любовь, золотое густое сияние собрала по капельке, в руки, ковшиком сложенные, вылила, и в мягкое тело бублика выдохнула.
Такой жар был, что разрумянилось белое тесто, хлебным телом стало. И увидела женщина, что на столе перед ней – мальчик.
Он открыл глаза, и она протянула к нему руки.
Он пришёл к ней семи свежих лет, и семь лет у неё было счастье. Она отдала ему свои руки, своё сердце, свои взгляды, свои мысли, и апрельское небо, и мартовский сон, и январские звёзды, и майскую тень, и всё, что было лучшего в мире.
Каждый день отдавала, и чем больше отдавала, тем богаче становилась. И радовалось бедное сердце.
…а потом поняла, что любовь её вся на чужих незнакомых людей. Уходил её мальчик с утра в синей куртке, с завтраком в сумке, с сонными ещё глазами, с вихром на макушке, весь тёплый, любимый, хороший, – приходить стал усталый, чужой, обессилев, с недетской улыбкой, без сумки, без денег… А то и без куртки.
Где был? С кем был? Что за запах чужой от волос, от рубашки?
Только глаза мерцают – не тёмные, не светлые – любимые.
О самом страшном догадалась.
Он обманывал её.
Всё то, что от сердца отрывала, что ревниво сберегала, кому другому и намёком не показывала, торопилась - домой несла, точно мышь в норý, что в его ладони вкладывала, что в его лицо и плечи втирала, что в его вьющиеся волосы вплетала – он свободно разбазаривал, на чужие ладони перекладывал, чужих губ касался, к чужой душе обращал, на чужие головы изливал. Каждый день всё решительней.
И всё меньше и меньше времени проводил в её маленькой комнате.
Уходил спозаранку, поздней приходил, не всегда на звонки отвечал…
И казалось уже в ослеплении, что ответного дара ей не было. Подставлял лицо её рукам, закрывал глаза, губами улыбался, шептал-рассказывал; а всё ж – не так, всё не полностью. Возвращал столь малые крошечки – а где же всё, что она дала?
Мальчишка, транжира! такими усилиями, вспоминалось ей в сумерках возле телефона, скоплено было то, что сегодня с утра она ему в плечи обняла, в веснушечки вцеловала, по ресницам провела, в ладони спрятала! Ни двоим мужьям, ни умершей матери, ни подругам в офисе, ни приблудным жиголо – никому-никому-никому ну ни капельки не доверяла, в себе берегла, всю жизнь его ждала, устала, уж и не верила… А он!..
Отдаёшь-отдаёшь, а как взять-то теперь?..
Ох и ревностно, ох и больно же…
( Что ни день, то трудней. Стала женщина силы копить, да терпенья искать... )
Однажды она замесила тесто и вылепила красивый, но пустой внутри бублик; смотрела на него, лежащего на столе, и знала уже, что сделала его не чтобы съесть. Тогда она взяла всю любовь – по тёмным углам и амбарам и сусекам своего сердца прошла, по прошедшим годам и ушедшим ночам, по безрадостным дням и одиноким праздникам прошла с ведёрком и зелёной лопаточкой – всю ту любовь, золотое густое сияние собрала по капельке, в руки, ковшиком сложенные, вылила, и в мягкое тело бублика выдохнула.
Такой жар был, что разрумянилось белое тесто, хлебным телом стало. И увидела женщина, что на столе перед ней – мальчик.
Он открыл глаза, и она протянула к нему руки.
Он пришёл к ней семи свежих лет, и семь лет у неё было счастье. Она отдала ему свои руки, своё сердце, свои взгляды, свои мысли, и апрельское небо, и мартовский сон, и январские звёзды, и майскую тень, и всё, что было лучшего в мире.
Каждый день отдавала, и чем больше отдавала, тем богаче становилась. И радовалось бедное сердце.
…а потом поняла, что любовь её вся на чужих незнакомых людей. Уходил её мальчик с утра в синей куртке, с завтраком в сумке, с сонными ещё глазами, с вихром на макушке, весь тёплый, любимый, хороший, – приходить стал усталый, чужой, обессилев, с недетской улыбкой, без сумки, без денег… А то и без куртки.
Где был? С кем был? Что за запах чужой от волос, от рубашки?
Только глаза мерцают – не тёмные, не светлые – любимые.
О самом страшном догадалась.
Он обманывал её.
Всё то, что от сердца отрывала, что ревниво сберегала, кому другому и намёком не показывала, торопилась - домой несла, точно мышь в норý, что в его ладони вкладывала, что в его лицо и плечи втирала, что в его вьющиеся волосы вплетала – он свободно разбазаривал, на чужие ладони перекладывал, чужих губ касался, к чужой душе обращал, на чужие головы изливал. Каждый день всё решительней.
И всё меньше и меньше времени проводил в её маленькой комнате.
Уходил спозаранку, поздней приходил, не всегда на звонки отвечал…
И казалось уже в ослеплении, что ответного дара ей не было. Подставлял лицо её рукам, закрывал глаза, губами улыбался, шептал-рассказывал; а всё ж – не так, всё не полностью. Возвращал столь малые крошечки – а где же всё, что она дала?
Мальчишка, транжира! такими усилиями, вспоминалось ей в сумерках возле телефона, скоплено было то, что сегодня с утра она ему в плечи обняла, в веснушечки вцеловала, по ресницам провела, в ладони спрятала! Ни двоим мужьям, ни умершей матери, ни подругам в офисе, ни приблудным жиголо – никому-никому-никому ну ни капельки не доверяла, в себе берегла, всю жизнь его ждала, устала, уж и не верила… А он!..
Отдаёшь-отдаёшь, а как взять-то теперь?..
Ох и ревностно, ох и больно же…